ГЛАВА 12. НА ПОРОХОВОМ ПОГРЕБЕ
(из книги Виктора Бирюкова)

Дискуссия, развернувшаяся на упоминавшемся выше семинаре «Крепостное право и его отмена: история и современность» под эгидой ЮНЕСКО в 2004 году, длится по сию пору. Не будучи профессиональным историком, тем не менее, считаю себя вправе в этой дискуссии поучаствовать – хотя бы на том основании, что крепостное право столетиями и «по полной программе» распространялось на моих предков.

Как экономист, особо остановлюсь на аргументах, связанных с эффективностью крепостного труда.

«Верховная власть отменила крепостное право только ради будущего, оно вполне еще могло существовать, – сожалеет доктор исторических наук Борис Миронов, явный предводитель "неокрепостников" (в пору проведения семинара он был ведущим научным сотрудником Санкт-Петербургского института истории РАН, профессором Европейского университета в Санкт-Петербурге). – В советской литературе всегда писалось о том, что крепостное право убыточно и экономически неэффективно, что не вполне отвечало исторической реальности. Только треть помещиков были согласны с отменой крепостного права, а две трети этому противились, в том числе потому, что оно было для них экономически эффективно».

Как вам нравится это «вполне еще могло существовать»? Прямо-таки ностальгия несбывшегося барчука звучит здесь по тому времени, когда одна–две деревеньки дворов этак по 30 каждая позволяли своим владельцам пожизненно бить баклуши. Ключ, однако, в других словах – «для них».

При достаточно большом числе «душ» даже низкоэффективное крепостное хозяйство обеспечивало весьма сносное существование помещика: количество переходило в качество, экстенсивность торжествовала над интенсивностью. Неудивительно, что по всей бескрайней империи 2/3 потомственных тунеядцев цеплялись за прошлое. И в самом-то деле: зачем что-то менять, если «для них» так удобно получать товары и услуги лишь по факту своего рождения в барском семействе?!

«Крепостнические отношения я понимаю как неэкономическую зависимость одного человека от другого. Такие отношения, в которых есть один господин, субъект, и другой, выступающий в качестве объекта, – продолжает Миронов. – Отношения между ними основаны не на экономической целесообразности, а на внеэкономической зависимости. Это самое существенное, что есть в крепостном праве, с моей точки зрения».

Вчитайтесь еще раз: господин (субъект) присваивает плоды труда своей собственности – крепостного крестьянина (объекта). Разве это не экономическая зависимость?

Осознавая, видимо, режущую глаз слабость своей аргументации, Миронов подбирается к защите крепостного хозяйства с другого бока, через психологию самих земледельцев: «Крестьянство стремилось лишь к удовлетворению физиологических потребностей. Крестьянин видел цель жизни не в богатстве и не в славе, а в спасении души, в простом следовании традиции, в воспроизводстве сложившихся форм жизни. Для того чтобы крестьянин мог больше производить, эффективнее и больше работать, государственная власть вынуждена была его заставлять, иначе крестьянин просто прекращал работать... Он останавливал работу и не предпринимал попыток наращивания хозяйства, как это обычно делает буржуа, стремясь к максимальной прибыли. В такой ситуации, при таком менталитете, при такой хозяйственной этике крепостное право было одним из способов решения экономических проблем».

Итак, русские крестьяне вели растительное существование, стремясь лишь к «удовлетворению физиологических потребностей». Одновременно столь ничтожные существа чудесным образом верили в загробное продолжение, то есть стояли на весьма высокой ступени духовного развития: «цель жизни... в спасении души». Увенчивает эти рассуждения противопоставление чистых наших селян протестантам да католикам («буржуа»), поклоняющимся золотому тельцу.

Власть якобы делала крепостную неволю объективно желанной: ряд императорских указов обязывал помещиков заботиться о своей живой собственности, например, кормить крестьян во время неурожая. Заживешь без барина – кто ж спасет-то, распахнув «запасные магазины»? Страшась неведомой свободы, крепостные будто бы предпочитали даже подставлять спины и прочие места под кнут, плети, розги – ведь «власть вынуждена была заставлять».

Однако главный научный сотрудник Санкт-Петербургского института истории РАН Чернуха (как видим, она и Миронов трудились в одном учреждении) напоминает, что субсидии, которые правительство направляло дворянству для поддержки землепашцев, зачастую расходовались нецелевым образом – словно современные бюджетные средства. Ярчайший пример такого рода ученый находит у Пушкина.

«Кочубей и Нессельроде получили по 200 тысяч на прокормление своих голодных крестьян, – пишет в дневнике поэт в декабре 1833 года. – Эти 400 тысяч останутся в их карманах. В голодный год должно стараться о снискании работ и об уменьшении цен на хлеб; если же крестьяне узнают, что правительство или помещики намерены их кормить, то они не станут работать, и никто не в состоянии будет отвратить от них голода... В обществе ропщут, – а у Нессельроде и Кочубея будут балы».

Мне кажется, вывод о патологической лени русского крестьянина исследователи делают лишь на основании этого мимолетного «если крестьяне узнают... они не станут работать». Никто не задается вопросом: на каких условиях «не станут»? Гнуть спину на барском поле в такой ситуации и правда нет стимула, однако с какой стати крестьяне «не станут» работать на самих себя? К тому же не забудем, что еще с конца XVIII века барщина все сильнее превращалась в анахронизм, что зафиксировал сам Александр Сергеевич.

Главный герой «Евгения Онегина» делает серьезный шаг в развитии докапиталистической ренты: «Ярем он барщины старинной / Оброком легким заменил; / И раб судьбу благословил».

«Благословил» – иными словами, крестьянину нововведение нравится, и поэт знает, о чем говорит, поскольку сам крепостник. Оброк – что-то вроде твердой ставки налога на нынешних частных предпринимателей. Всем, что производилось свыше этой ставки, «раб» имел право распоряжаться на свет усмотрение – например, мог копить деньги на выкуп себя вместе с семьей. Не абстрактное «спасение души», но получение вольной составляло заветное чаяние целых поколений, о чем не любят вспоминать «неокрепостники».

Сродство к свободе – имманентное свойство полноценной личности и не может напрочь отсутствовать. «Если от свободы отрезать кусочек, то вся свобода перейдет в этот кусочек», – гласит гениальная формула Михаила Бакунина (1814–76). Этот кристально искренний человек в борьбе с крепостниками лишился дворянства и всех прав состояния на родине, был приговорен к смерти в Германии, шесть лет отсидел в Шлиссельбургской крепости и был выслан в Сибирь, откуда бежал, чтобы продолжить дело всей своей жизни.

Михаил Александрович Бакунин

Михаил Александрович Бакунин

Конечно, Бакунин невольно выдавал желаемое за действительное, говоря, что «народ наш глубоко и страстно ненавидит государство, ненавидит всех представителей его, в каком бы виде они перед ним ни являлись...». Законопослушные фрагменты оседлых этносов изначально всегда составляют большинство, и требуется немало сил, чтобы поднять этих людей на мятеж.

Но для возбуждения ненависти делалось предостаточно – дворянство не сидело сложа руки! Историк Яков Гордин привел на семинаре фразу, которую седой военный поселенец бросил подполковнику, выжившему в страшной стихии Новгородского восстания 1831 года (детонатором восстания послужил «холерный бунт»):

– Холера – это для вида, а главное для нас, чтобы вашего дворянского козьего племени не было.

Ничего себе гармония! Вы думаете, просто ли было крестьянину взять замуж приглянувшуюся ему или его родителям девицу из соседнего села? Хорошо, если тем селом владел господин самого крестьянина, а ежели у девицы имелся другой хозяин? Тогда приходилось выкупать у него девку за 10–15 руб. – огромные деньги, которых у хлеборобов обычно не бывало, столько стоил скакун чистых кровей. Брали у дворянина невесту в долг и попадали в усиленную кабалу.

Далее. Защитники крепостничества утверждают, что его отмена обернулась в XX веке большевистским переворотом. Но если бы не паллиатив 1861 года, страну и вовсе ждала катастрофа. Из-за нижайшей производительности крепостного труда растущему крестьянскому населению все сложнее было себя прокормить, и походы отчаявшихся масс на столицы вовсе не казались фантастическими. Между тем войска были уже совсем не те, что подавляли Пугачева: и наполеоновские солдаты занесли на своих штыках бациллу равноправия, и из Европы жарко веяло революционными бурями.

«Крепостное право есть пороховой погреб под государством, тем более, что армия состоит из крестьян», – еще в 1829 году сокрушался наперсник царя Александр Бенкендорф (1783–1832). В реальности крестьян освободили лишь законами 1906–1911 годов, уже при председателе Совета министров Столыпине, который ликвидировал наконец и последнюю кабалу в лице сельской общины.

«Столь долго ожидавшаяся и столь бурно обсуждавшаяся реформа, произошедшая, на мой взгляд, слишком поздно, лишь травмировала русское общество, – подчеркивает культуролог Виктория Черва. – Крестьянство, возмущенное условиями выкупа из-под власти помещика, взбунтовалось. За первые шесть месяцев 1861 года произошло 1340 массовых крестьянских волнений, а всего за год – 1859».

Психологически все верно: неистово ожидавшие свободы крестьяне были в очередной раз обмануты знатью, в их жизни почти ничего не изменилось. В отсутствие собственной земли единственным способом существования оставались те же барщина да оброк. Но у «неокрепостников» диаметрально противоположный взгляд.

«В первые моменты отмены крепостного права в ряде регионов страны наблюдались, как это ни странно, крестьянские волнения, – комментирует доктор исторических наук Сергей Полторак. – Отчего? Думаю, главным мотивом было паническое состояние части крестьянства в тот момент. Помещик был для них не только человеком, который отнимает у них если не все, то многое, но это был еще и человек, который о них заботится».

Итак, люди бросились громить усадьбы якобы за то, что любимые помещики посмели бросить их на произвол судьбы. Стоит ли обсуждать всерьез подобную нелепицу?

«Пороховым погребом» крепостничество стало задолго до Николая I. Еще отец его издал на Пасху 5 апреля 1797 года удивительный документ, который приведу полностью: «Божиею милостию мы, Павел I, император и самодержец Всероссийский и прочая, и прочая, и прочая. Объявляем всем нашим верным подданным. Закон божий в десятословии нам преподанный научает нас седмый день посвящать ему, почему в день настоящий торжеством веры христианской прославленный, и в который мы удостоилися восприять священное мира помазание и царское на прародительском престоле нашем венчание, почитаем долгом нашим пред творцом и всех благ подателем подтвердить во всей империи нашей о точном и непременном сего закона исполнении, повелевая всем и каждому наблюдать, дабы никто и ни под каким видом не дерзал в воскресные дни принуждать крестьян к работам, тем более что для сельских издельев остающиеся в неделе шесть дней по равному числу оных в обще разделяемый, как для крестьян собственно, так и для работ их в пользу помещиков следующих, при добром распоряжении достаточны будут на удовлетворение всяким хозяйственным надобностям».

Павел I

Павел I

В переводе на современный язык сие означает, что в седьмой день недели крестьяне обязаны отдыхать – ходить в церковь и всячески молиться; а вот оставшиеся шесть дней делятся пополам между барщиной и работой на себя. Таким образом ежегодно «гуманный» аристократ законно мог забирать себе 156 трудовых дней каждого из своих крепостных. Их потомкам то же самое принес советский «агроГУЛАГ», как прозвал «колхозное счастье» архимандрит Августин (Дмитрий Никитин) из Санкт-Петербургской Православной духовной академии.

Как же помещиками использовалась неделя до манифеста Павла? И что принудило 42-летнего монарха неожиданно озаботиться положением крестьянства? Никогда прежде этот сын немецкой принцессы Софии Августы Фредерики Анхальт-Цербстской и немецкого принца Карла Петра Ульриха не переживал за судьбы миллионов русских «каинов».

История учит, что избалованные отпрыски голубых кровей вспоминают о народной массе под влиянием одного-единственного чувства. Это – страх.